14-06-2000
В нашем городе не так уж много людей, переводящих Рильке, Кафку, Тракля и со знанием дела рассуждающих о дзен-буддизме, Розанове, Кришнамурти. В этом смысле Николай Болдырев, безусловно, выходит за рамки, предлагаемые ему Челябинском, изначально ориентированным совсем на другое.
Говорить об этом человеке очень трудно. Особенно после того, как "Литературная газета" назвала его гораздо более Борхесом, чем сам Борхес. Прошлогодняя презентация болдыревской книги "Пушкин и джаз" напомнила мне телесеансы Кашпировского - в той их части, когда зачитывались телеграммы от благодарных исцеленных. Что тоже являлось частью внушения.
Все же попробую сказать несколько слов без придыхания о новом сборнике стихов Николая Федоровича "Имена послов", который выпущен неизвестной мне студией "Единорог" без указания тиража. Книжку очень приятно держать в руках, она издана любовно, с претензией на изыск. Вопреки традиции фамилия автора и название книги здесь поменялись местами, что сразу настраивает на определенный лад. Не случайно, мне кажется, для обложки выбран шрифт, напоминающий о стиле "модерн". Это прочитывается и как внутренняя перекличка с предыдущим рубежом веков, данный стиль породившим, и как скрытая полемика с постмодернизмом.
Именно поэты начала века приходили мне в голову, когда при чтении я натыкался на "пленника пленэра", "миллионноосиное эхо", "навзничь невзначай". Воля ваша, но эти и другие сочетания слов сильно отдают Бальмонтом и Северяниным. Блажен тот читатель, который "ах нет", "ах, милый мой", "ненужный мой друг" воспримет как особую степень лиризма, предельную искренность. Мне же показалось, что это скорее свидетельства манерности.
Пафос произведений Николая Болдырева (если только здесь уместно говорить о пафосе) - в невыразимости внутренней жизни, в ее непереводимости на любой существующий язык ("Музыка свершается вне слов"), в стремлении раствориться в окружающем, слиться с природой. В желаемой и достигаемой, хотя бы виртуально, неуловимости. Автору явно близки слова Григория Сковороды: "Мир ловил меня, но не поймал". К сожалению, мне по прочтении сборника представляется совсем иное: "Мир не ловил меня, но поймал".
Поскольку я не только строг, но и справедлив, с удовольствием приведу те строки, в которых автор наиболее точно выражает "невыражаемое". Если бы таких стихотворений в сборнике было несколько, ему бы просто цены не было:
"В комнате кто-то был до того, как туда я вошел.
Можно ли долго плыть, если нет никого вокруг?
Я - серебристая нить, шар моих мыслей - желт.
Может ли постучать в двери мои испуг?
Нет никого вовне, если насквозь молчу.
Замертво упадет тот лишь, чья жизнь - строка.
Горе мое - во мне, я за него плачу.
Море уже ушло, но возвратилась река".
Но и здесь я вижу, как можно было первые две строчки сделать более упругими, энергичными - без ущерба для звука и смысла.
Болдырев, вне всякого сомнения, наряду с Кальпиди является знаковой фигурой для Челябинска (а также для Кургана и Свердловска). Если бы на свете никогда не было Аверинцева, Померанца, Мамардашвили или того же Борхеса, я бы точно так же воскурял фимиам и пел дифирамбы Николаю Федоровичу, как многие мои коллеги.
И дело даже не в том, что стихотворение - не самая сильная сторона деятельности известного в городе эссеиста и переводчика. Для Николая Болдырева стихи - всего лишь ритуал, род медитации, на их месте могло быть что угодно: кино, музыка, путешествия, чтение книг. Видимо, человеку, занимающемуся тем, что на обыденном языке зовется "поисками духа", не пристало опускаться до столь грубой материи, как язык. Что в моих глазах является вовсе не достоинством, но серьезным просчетом, приматом идеологии, пусть и замечательной, над формой.
Отсюда - моя оторопь перед строчками типа: "И преклоняет колени пред нею взлохмаченный слон". (Мамонт?) Или: "И тихо поглощаешь сигареты / печальных бронхов и веселых легких".
Впрочем, если истинная внутренняя жизнь выражается не в словах, а в паузах, то не все ли равно, что именно стоит между пробелами?
Дмитрий КОНДРАШОВ