16-01-02
Спасенная рукопись
Однажды, году в 65-м, по Дворцу культуры железнодорожников пронеслось - открывается литературный театр, а руководить им будет Леонид Оболенский! Не знаю, как у кого, а у меня сердце застучало: неужто я снова увижусь с маэстро? То-то он удивится, узнав спасителя своей рукописи: Тремя годами раньше, то ли поздней весной, то ли ранней осенью, мой дедушка Владимир Ефимович пошел в гастроном, что на углу улиц Ленина и Кирова. Вернулся без покупок, зато принес огромный, блестящий светло-коричневым кожаным глянцем портфель. Объяснил, что обнаружил его бесхозным на мраморном столике колбасного отдела. Битый час слонялся по магазину, пока не убедился, что портфель кто-то попросту посеял. Дедушка рассудил здраво: зачем искушать других, когда можно это сделать самому:
Находку вскрывали всей семьей. Но, увы, ничего ценного в портфельном чреве не оказалось. На свет божий извлекли большой цанговый карандаш и пачку исписанных листов бумаги, защемленных крупной скрепкой. На первом листе рукописи прочли название - "Находка", на последнем подпись - Л. Оболенский: Это имя в Челябинске было знакомо всем! Тогда по местному телевидению каждое утро выходного дня шла какая-то передача с вкраплением сказочных персонажей. Самой колоритной фигурой был старик Хоттабыч в исполнении Оболенского. Привлекал он не только абсолютно естественным поведением на экране и совершенно полным вживанием в известный образ, чем выгодно отличался от своих безликих, по-деревянному двигающихся, постоянно впадающих в ступор партнеров: Куда больший интерес вызывали ходившие вокруг него слухи. Поговаривали, что дед его был революционером, отец работал в правительстве Ленина заместителем наркома по финансам, что сам Леня в юности отбивал чечетку и его даже хвалил нарком культуры Луначарский. Еще шептали, что он попеременно сидел в двух концлагерях - немецком и советском. И в Челябинск не по своей воле приехал, а потому что из Москвы вытурили как антисоциального и не лояльного властям элемента.
"Я иду за шампанском!"
На семейном совете решили: портфель не относить, пусть хозяин явится за ним сам: когда еще выпадет такая удача увидеть артиста вживую, да еще у себя дома! Вечером, после второй смены, я поперся на улицу Орджоникидзе, 54-б. Доходчиво объяснил двум упитанным пожилым вахтершам, когда и куда надо явиться Леониду Леонидовичу за потерей. Они растрогались от благородства поступка и почему-то начали мне рассказывать, какое жуткое воровство творится у них на телевидении. Прут все - сумки, деньги, "польта" гостей. Доходит до того, что приглашенных на передачу просят вешать свои шубы в кабинете директора: из любого другого помещения непременно уведут:
В субботу ровно в четыре часа ступеньки крыльца нашего дома по несуществующей ныне улице Розы Люксембург задрожали, и в заранее открытую дверь влетел стремительный Оболенский! Еще более обаятельный, чем на экране, высокий, элегантный. Глаза его светились необыкновенным блеском, которого я ни прежде, ни потом не встречал ни у одного человека: Со счастливым воплем кинулся к стоящему посредине комнаты портфелю. Но тут же отпрянул и с еще более громкими восклицаниями бросился пожимать руки дедушке, сразу же выделив его, как самого старшего, среди остальных зрителей: "Спасибо вам! А я пришел домой, решил поработать над пьесой. Хватился, а портфеля нет. Убей, не помню, где оставил: Все-все, бегу за шампанским!"
И тут началось: Оболенский рванулся к двери, но его настиг дедушка и с криком "Ни в коем случае!" оттащил обратно: Оболенский высвободился и снова сделал прыжок в сторону дверного проема, но у порога приостановился, явно ожидая ответного маневра со стороны деда, который последовал незамедлительно. Отдав дань приличиям, Леонид Леонидович сел на стул, поставил на колени портфель и начал говорить: Я мало что помню из того монолога. Просто было интересно слушать этого человека. Необыкновенно раскованный, без комплексов, он явно не рассчитывал произвести впечатление на своих слушателей. В то же время было заметно, что ему самому интересно с совершенно незнакомыми людьми, на какое-то время ставшими ему близкими. В течение часа он рассказывал о своей жизни в Москве, о "жене-старушке", которой он купил домик под столицей и: оставил навсегда. О работе на телевидении говорил как-то скучновато, без особого восторга. Но Хоттабыча играть ему нравится, поскольку он нашел в этом "арабе" схожую черту - умение всему удивляться. А вот коварства и хитрости в отличие от "Хоттаба" у него нет, чем и пользуются некоторые: Исчез Оболенский так же легко и воздушно, как и появился.
Мальчики невиданной революции
Второй раз встретиться с Леонидом Леонидовичем довелось уже спустя несколько лет на сцене ДК железнодорожников. Меня он, разумеется, не узнал, а напомнить о той первой встрече я постеснялся. Да и не до того было: начались репетиции. Оболенский ставил спектакль "Мальчики невиданной революции" по стихотворениям поэтов, погибших в Великую Отечественную. Мы тогда ничего не знали о Когане, Майорове, Кульчицком, Отраде: Правда, вовсю пели "Бригантину" ("В флибустьерском, дальнем синем море бригантина поднимает паруса"), не подозревая, что слова этой прекрасной песни написал Павел Коган.
Коллектив литтеатра сколотился быстро. Пришли подготовленные чтецы из студии художественного слова Зои Кармановой-Сагаловой. Кстати, удивительная и восхитительная умница Зоя Михайловна не только не ревновала нас к Оболенскому, а сама направляла к нему своих учеников и с удовольствием присутствовала на репетициях: Подошли ребята из театральных студий города и несколько "левых", как тогда говорили - "с улицы". Позже, ко второму спектаклю, коллектив пополнили Кирилл Шишов и пятикурсник политеха Боря Морозов - нынешний главный режиссер Центрального театра Российской армии: Зоя Михайловна была в восторге от таланта Бориса и однажды попросила меня передать ему свое восхищение. Боре явно польстила оценка его игры таким высококлассным педагогом, как Сагалова.
Вообще-то Морозовым восторгались не только педагоги: Одна солистка дворца обратилась опять-таки ко мне (видимо, судьбой мне было предназначено быть ходячим почтовым ящиком!) и сообщила, что она от Бори без ума и он должен об этом знать. Конечно же, через меня: Делать нечего: перехватил Борю в коридоре и напрямую выпалил: "Без тебя тут кое-кто киснет!" Борис смутился, что-то пробормотал и отвернулся. Я понял, что его воздыхательнице ничего не светит. Но не мог же я передать его красноречивое бормотание тоскующей солистке. Поэтому каждый раз приходилось обращаться в бегство, завидев на себе ее умоляюще-вопрошающий взгляд.
Но я отвлекся: Вернемся к Оболенскому. Как он с нами работал? А никак. В отличие от других режиссеров, не орал, не обзывал тупицами, не давал текст с голоса. И, самое странное, никому не делал замечаний. Когда репетиция не шла, он садился прямо на сцену и полчаса сидел, опустив голову. Мы собирались вокруг, что-то галдели, подбрасывали маэстро идеи насчет поворотов в мизансценах, смены интонаций и темпо-ритмов, своем прочтении тех или иных фрагментов спектакля. А сами: Сами жутко переживали за этого высокого, слегка сутулого, немолодого, уставшего человека, потому что понимали: ничем ему помочь не можем. Он никого не слушал и не слышал. Он находился рядом, у наших ног, а сам отсутствовал далеко во времени и пространстве.
И вот проходили томительные полчаса. Леонид Леонидович поднимал голову и обегал нас светящимися и смеющимися глазами. Эти глаза излучали такую энергетику, что нам было все понятно без слов. Но мастер еще и начинал говорить. И было понятно, как только что ему открылась тайна. Тайна поэзии и жизни людей, после которых ничего не осталось - ни жен, ни детей. Только потрясающие стихи: "Есть в наших днях такая точность"; "Я в мир вошел тяжелым и прямым"; "Нам не дано спокойно спать в могиле". И мы, все вдруг понявшие и прочувствовавшие, начинали хохотать от счастья, что сами вдруг все поняли и прочувствовали. Не понимали - все это за нас сделал и нам донес наш седовласый режиссер.
На грани провала
Но не все у мастера получалось. Увы, не каждый цветок мог расцвести под солнцем его таланта. Есть растения, которые, как ни поливай-удобряй, так и останутся глухими к теплу и свету: Интеллигентность и супертактичность Оболенского не позволили ему сразу избавиться от тех самых "левых" ребят с улицы. Не зная, куда приткнуть двух безобидных парнишек с блеклыми, бесцветными, бытовыми голосами, он не придумал ничего лучшего, как поставить их на пролог: Мы все понимали, что спектакль ждет полный провал: после такого пролога самая терпимая к самодеятельности публика может тут же уйти.
Безнадежное положение спас худрук дворца Владимир Маркович Иоффе. Он пришел на генеральную репетицию, послушал двух вякающих свой текст "чтецов" и тут же потребовал замены: Вызвали Женьку Ляпина из студии Зои Сагаловой. Здоровенный парень с поставленным, сильным, густого тембра голосом заставил всех облегченно выдохнуть - то, что надо! Но до премьеры оставалась всего пара дней, и Женька текст не успел выучить. Поэтому пролог оказался скомканным. Зато дальнейшее действие оглушило зал: мы читали вдохновенно, романтично и патриотично, чеканя стальные строки бесстрашных поэтов в красноармейских гимнастерках. Слова падали на благодатную почву: большинство зрителей были фронтовиками - тогда еще молодыми и очень восприимчивыми к памяти о прошедшей войне.
Неприкаянный мастер
Не хуже, а даже лучше первого получился и второй спектакль - литературная композиция о Лермонтове. Здесь уже не было случайных людей. Главную роль Леонид Леонидович дал Борису Морозову. Остальные по мере сил тянулись за лидером. И не обижались, если им доставались небольшие куски текста. Вот уж действительно, главным было соучастие и радость общения с мастером. По крайней мере для меня. Только благодаря Оболенскому мне удалось понять и открыть для себя творчество великого поэта. Его стихотворение "Завещание" ("Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть:") считаю вершиной русской поэзии:
Мы были молоды, эгоистичны, упивались радостью общения с мастером и нисколько не задумывались, как ему самому живется, что он переживает. Тем более о себе Оболенский никогда не говорил, никогда не жаловался. А жаловаться было на что: Только недавно, к стыду своему, я сообразил, что наш литературный театр не имел во дворце своего класса. Мы собирались на репетиции в освободившихся на время от певцов и танцоров аудиториях, а то и вовсе по выходным бежали к чертям на кулички в чьи-то частные дома на окраине Челябинска. Сцену нам предоставляли почти всегда заполночь, откуда нас сгоняли злые от недосыпа уборщицы.
Отработав два спектакля, Оболенский из ДК железнодорожников ушел. В 1968-м пришел во Дворец ЧТЗ, но и здесь ему не дали и завалящего кабинетика. Да и людей тоже. К Леониду Леонидовичу ходил я и еще пара девчонок: Вот тогда я увидел Оболенского потерянным, без обычного блеска в глазах. Однажды после занятий мы долго шли вместе. Кто-то из нас сказал, что по радио передали о смерти Пырьева. Оболенский глухо заметил: "Снаряды падают рядом: Ведь мне тоже 66 лет". Мы накинулись на него с протестующими воплями, потому как услышали в его голосе боль. Мы не знали, чем она была вызвана, только ли смертью Пырьева. Сейчас, с расстояния более чем в тридцать лет, многое прояснилось:
Оболенский всегда чувствовал себя отверженным, а оттого - неприкаянным. Да, истинная интеллигенция его обожала. Но, увы, как это повелось на Руси, ни тогда, ни теперь интеллигенция ничего не решала. Решала крепко сколоченная на фундаменте серости чиновничья масса. Эта масса позволяла птичкам щебетать, но норовила держать их в клетках, не давала широко махать крылышками. Для Оболенского не подходила ни одна клетка, поэтому он казался опасным и непредсказуемым. И если нельзя было нагадить на его творчество, неподвластное чиновникам в силу скудости ума и души, то можно зацепиться за прошлое и тем отыграться на мастере.
Впрочем, и некоторые представители интеллигенции не отличались высоким тактом: Одни с хуторско-деревенским складом ума, с примесью амикошонства обращались к нему, как к дворнику с соседнего двора, именуя не иначе, как Леонидычем! Другие: Лет двадцать назад в Миассе проходил областной семинар редакторов. Во время экскурсионной поездки на автобусе кто-то обронил, что, мол, в этом городе работает Оболенский. Дальше произошло ужасное. Один из редакторов буквально взревел: "Что вы носитесь со своим Оболенским! Да это же предатель! У немцев в концлагере переводчиком служил!" Он орал, как резаный. Глаза налились кровью, толстые щеки тряслись, будто их подключили к оголенному проводу: В автобусе воцарилось гробовое молчание. Молчал и я, не находя сил, чтобы остановить этот жлобский ор, не делая и слабой попытки, чтобы вступиться за своего Учителя:
Передо мной тогда промелькнула картина нашей последней встречи: В том же 1968-м я возвращался с ЧТЗ на троллейбусе. На одной из остановок дверь открылась дверь и в салон вошел Леонид Леонидович. Остановился на задней площадке, но увидел меня, подошел и присел рядом.
- Что вы в последнее время читаете? - спросил он.
- Бабеля, - ответил я, - "Иисусов грех".
- Как хорошо! - восхитился Оболенский. - А вы помните эти строчки:
Я было открыл рот, чтобы воспроизвести наиболее убойный, на мой взгляд, фрагмент бабелевского рассказа ("В номерах служить - подол заворотить. Кто прошел, тот господин, хучь еврей, хучь всякий:"), как Оболенский уже начал: "Лунные столбы вперемежку с красными ходят по комнате, на лучистых ногах качаются:" Это был последний урок, данный мне Мастером. Урок любви к истинной красоте слова, мимо которой я проскочил в силу традиционной, школярской неприязни к "ненужной описательности".
В моем кабинете на внутренней стороне двери вот уже десять лет висит большой портрет Оболенского. Каждое утро он встречает меня лучистым взглядом своих светящихся глаз. И весь день смотрит мне в спину: Он больше ничего не скажет и ничему не научит. Все оставшееся непонятым и непознанным я должен понять и осмыслить сам.
Виктор РИСКИН